История шоколада в живописи

Хуан де Сурбаран. НАТЮРМОРТ С ПОСУДОЙ И МЕЛЬНИЦЕЙ ДЛЯ ШОКОЛАДА. 1640 г. Холст, масло. 48 х 75. Киевский Государственный музей западного и восточного искусства.

В этом натюрморте Хуана де Сурбарана, написанном в 1640-м году есть один странный предмет. Среди привычных, почти монастырских атрибутов: кувшинов, скромной утвари, лежит предмет особый, почти инопланетный — мельница для шоколада! Праматерью этого предмета была метате — зернотёрка, каменная плита, на которой растирали эти загадочные, горькие бобы, чтобы получить напиток богов.

Но этот предмет на картине — не просто деталь, это знак тихого, но неотвратимого вторжения. В благочестивый и устоявшийся мир испанского «бодегона» XVII века врывается дух далекой, языческой Америки, дух соблазна.

История умалчивает, кто именно привез шоколад в Европу, Колумб или Кортес. И Сурбаран, сам того не ведая, запечатлел самый момент этого тихого завоевания. В его эпоху шоколад был еще не данностью, а загадкой.
Он вызывает споры, тревожит умы богословов: противоречит ли он посту?
Он будоражит врачей: лечит ли он или калечит?
И самое поразительное это то, что ему приписывали свойство помогать при «галантной болезни». Представьте: горький, пенистый напиток ацтеков, который европейцы только начали подслащивать медом и ванилью, вдруг становится сомнительным эликсиром от сифилиса. Абсурд? Конечно. Но в этом абсурде сосредоточен весь дух времени: растерянное, жадное до новых ощущений общество, пытающееся осмыслить дар неизвестного континента.

А теперь перенесемся лет на пятьдесят вперед, во Францию, в картину Франсуа Буше. Здесь шоколад — уже не экзотический диковинный предмет, а атрибут семейной идиллии, светской роскоши. Его подают в изящных кувшинчиках по утрам, для этого существуют специальные слуги, шоколатье. Он уже не тревожит, а услаждает, пройдя путь от ритуального напитка жрецов до галантного завтрака аристократии.

И в этом контрасте между аскетичным метате у Сурбарана и изящным сервизом у Буше мне видится революция вкуса.
Созерцая натюрморт Сурбарана сегодня, я почти физически чувствую тот самый, первый, еще незнакомый Европе аромат. Это не сладкая конфета, а горьковатый, дымный, землистый запах какао-бобов, растертых с перцем чили и ванилью. Запах Нового Света, ворвавшийся в старую, пахнущую воском и ладаном Европу.

P.S. А вы чувствуете, как оживает история, когда понимаешь, что именно изображено на старинной картине?

Аппетит к реальности. Луис Мелендес и тактильный соблазн бытия

Некоторые натюрморты хочется не только видеть, их хочется трогать. Неучтиво ткнуть пальцем, чтобы ощутить шершавость корки хлеба, провести рукой по прохладному боку глиняного кувшина, почувствовать, как под кожицей лопаются сочные ягоды винограда. Если выбирать художника, посвятившего себя этой миссии — соблазнять нас самой фактурой мира, — то это, без сомнения, испанец Луис Мелендес (1716 — 1780).

Если его предшественники возводили вещи в ранг священных символов или драгоценностей, то он возвращает их на кухню. Его натюрморты, написанные для принца Астурийского (традиционно этот титул носит старший сын испанского короля), не стали не философскими трактатами или аллегориями бренности. Перед нами каталог испанского изобилия, гимн тому, что можно вырастить на своей земле, положить на стол и съесть:


Кисло-сладкий взрыв спелой айвы, от которого слегка вяжет во рту.
Маслянистая, жирная сладость орехов, оставляющая на нёбе терпкое послевкусие.
Свежий, чуть горьковатый хруст только что отломленного куска хлеба.
Суховатая, солоноватая крошка сыра на кончике языка.
Сыр с его специфическим запахом…
Мелендеса иногда сравнивают с французом Шарденом, но это сравнение обманчиво. У Шардена вещи погружены в мягкую, почти меланхоличную дымку быта, этот испанец — не поэт, а исследователь. Он проявляет сугубо научный интерес, почти что таксономический, если хотите. Как передать восковую матовость сливы? Как поймать мгновенный блик на округлом боку стеклянного графина? Как показать, что этот кусок сыра — мягкий, а тот орех — твердый?

Как вам его картины?

Праздник «тихой» жизни. Натюрморты Бернардо Поло

Один из «тихих» гениев испанской живописи XVII в. — Бернардо Поло. Но, может быть, «тихий» — это не совсем верное слово? Архивы собора Ла-Сео в Сарагосе хранят его имя в счетах на крупные суммы: 285, 100, 40 фунтов. Он не был затворником и скромнягой. Но его можно назвать востребованным профессионалом, которому капитул собора доверял писать цветы и головки херувимов для сводов часовни, создавать монументальные полотна для праздников в честь святых и расписывать памятники Страстной недели.

Его ценили и восхваляли современники, как маркиз Сан-Фелисес, и включали в коллективные биографии знаменитых художников, как Антонио Паломино. Он был известен как специалист по цветам, «специалист по цветам, Карл!» 😁 В ту эпоху — важнейшая и почетная специализация.

Если Санчес Котан возводил овощи в ранг космических объектов, а Ван дер Хамен обращал внимание на редкие сладости, типа шоколада, то Поло делает нечто иное. Его натюрморты наполнены каким-то шиком и ощущением цыганского барокко, у него все «дорого-богато». Мне кажется, что его опыт церковного живописца переносится и на жанр натюрморта. Контрастная светотень и яркие краски «работают» на образ страстный и волшебный.

На столе (покажу в комментариях) появляется алый кувшин, явно не местный, турецкий или арабский, дорогой гость, привезенный за тридевять земель. Он кричит о достатке, о связях с исламским миром. А рядом, пчелиные соты, это золото местное, пахнущее пыльцой, воском и жарким испанским летом. И какой-то маленький комодик, инкрустированный перламутром. Для чего он? Хранить специи? Прятать любовные письма? Каждая вещь — это слово, а вместе они складываются в рассказ.

Сюжеты, вещи, мотивы кочуют из картины в картину. Этот алый кувшин, эти соты, эти пирожки, фрукты, битая дичь, приготовленная для пира, цветы, конечно… Они как близкие друзья, которых художник с радостью пишет снова и снова, встречаются на воображаемом пиру.

Созерцая его работы, я почти физически чувствую запахи:
Восковый, медовый дух пчелиных сот, сладкий и успокаивающий.
Пряный, дымчатый шлейф, который, кажется, доносится из того самого инкрустированного ларца.
Сдобное, теплое дыхание только что испеченных пирожков.
Аромат цветов
Запах фруктов и будто немного ладана, который чувствуется от занавесок.
Его картины не кричат о бренности бытия. Они радуются и приглашают на праздник, они напоминают о яркой мозаичной технике «Pietro dure», родом из Флоренции, когда картина собиралась из полудрагоценных ярких камней.

P.S. А вы встречали в музеях картины, которые бы заставляли замедлиться и почувствовать себя в фантастическом мире какого-то идеального праздника? Поделитесь, если вспомните такие.

Шоколад, ложка и триста лет ожидания

В залах Эрмитажа с испанской живописью будто некуда спрятаться. От всех этих многочисленных распятий, пухлых младенцев на руках у мадонн и строгих женщин в черном веет таким вселенским трагизмом, что хочется найти хоть какой-нибудь просвет, хоть один лучик простого бытового счастья.

Однажды я его увидела на выставки Прадо в Эрмитаже — натюрморт Хуана Ван дер Хамена (1596-1631). Это небольшое лирическое стихотворение о тишине и порядке, написанное сыном фламандского придворного для испанского короля. И пока монархи решали судьбы мира, художник решал судьбу серебряной ложки на каменном столе.

После щедрых, шумящих шелком скатерти, с блестящими таццами голландских натюрмортов их испанский брат по жанру — молчаливый аскет. Здесь нет кулинарных откровений, никто не разрезает лимонов, не потрошит селёдку. Здесь царит лаконичный, почти монастырский порядок: керамический кувшин, ложка с ручкой в виде изящного копытца, баночка варенья. И… загадочные деревянные коробки.
И вот эти коробки, вернее, их скрытое содержимое, меня, как знатного сладкоежку, мучают нестерпимо. Что там? Сухое печенье? Миндальные цукаты? А может… шоколад? Чувствуете, как они пахнут вкусно!
Именно в ту эпоху, в середине XVII века, Испания, благодаря Колумбу и Кортесу, уже вовсю экспериментировала с какао. Кондитеры смешивали его с медом, ванилью, орехами. И я почти физически чувствую, как из-под этих деревянных крышек тянется тот самый, первый, еще робкий запах, горьковатый, пыльный, с дымком дорогих специй и сладким шлейфом ванили. Это не современный сладкий шоколад. Это запах роскоши, почти запретного удовольствия.

А потом взгляд цепляется за ложку. Она лежит так, будто художник только что ее отпустил. Она вот-вот соскользнет со стола с тихим, серебряным звоном. И я ловлю себя на инстинктивном, абсолютно живом желании, протянуть руку и поправить ее, чтобы не упала.

И витиеватая подпись художника на каменной столешнице кажется мне уже не формальностью, а личным посланием. «Я был здесь, — говорит он. — Расставил все именно так, и ушел, задев ложку. А теперь твоя очередь решать, что с этим делать».

Картина, созданная триста лет назад, вдруг отразила мое сиюминутное, суетное желание, как самое честное в мире зеркало. Она не просто показывает предметы. Она ловит мой взгляд, мою тревогу, мое любопытство. Она заставляет меня участвовать в этой немой, остановленной сцене. Неживое делает меня живой!

Хуан Санчес Котан. Проповедь без слов

Что-то в натюрморте Хуана Санчеса Котана есть такое, от чего не отвести глаз. Вроде бы обычная покупка с рынка, разложенная и развешанная в кухне, но почему-то от этой простоты сжимается сердце.

Натуроподобие, темная бездна дальнего плана, странное расположение героев — все это трансформирует сюжет из натюрморта в самый настоящий портрет. Это портреты душ, платоновских эйдосов, запертых в мякоти, в кожуре, скорлупе. Капуста и дыня не обижаются на правду, напротив, они требуют ее. Они не стесняются, а будто желают, чтобы мы увидели их подпорченные бока, их прожилки, их вес и цвет. Бодипозитив 17 века.
Хуан Санчес Котан (1560-1627) — портретист из Толедо, писавший портреты придворной аристократии. Однажды наступил час, когда он закрыл свою мастерскую и поступил послушником в картезианский монастырь. Этот натюрморт написан примерно в год жизненного перелома художника.
Эти овощи словно говорят: «Мы — не символы. Мы существуем в этой застывшей жизни, и наше молчание красноречивее любой проповеди».

Прислушайтесь, начинается тихий диалог. Огурец, изогнувшись в напряжении своей формы, отбрасывает двойную тень, на вертикаль и на горизонталь. Он застрял между двумя мирами. А дыня…

Разрезанная дыня — это откровение, взгляд внутрь. Эта мякоть, как целая вселенная, пахнущая свежестью и медом, влажной землей и сладковатым увяданием. Этот запах густой, тяжелый, он висит в прохладном воздухе ниши. В этих образах нет эротизма фруктовых натюрмортов Караваджо, но есть искренность жизни.

А потом наш взгляд скользит вверх, туда, где происходит чудо: капуста и яблоко парят! Они оторвались от стола и преодолели тяжесть. Мы чувствуем их вес не по тени, а по натяжению тонкой, невидимой нити судьбы. Яблоко пахнет прохладной кислинкой и воском, а капуста — свежей зеленью и легкой горечью, словно утренний туман над землей.

И вот тогда приходит это странное чувство: предметы, перечисленные через запятую, вдруг складываются в предложение, в поэму, в молитву.

Румяное яблоко юности, капустная пора созревания, щедрая зрелость дыни и, наконец, горьковатая мудрость увядающего огурца — будто рассказывают об этапах жизни человека, но для меня это не этапы, а одновременность. Весь жизненный цикл собран в одном мгновении темной ниши.

Философский, музыкальный, живописный, но главное, безмолвно проповедующий одну простую мысль: смотри, как прекрасен этот мир в каждой своей частице. Даже в этой. Особенно в этой.